Юрий КРОХИН

 

В ВЕЧНЫХ ПОИСКАХ ИСТИНЫ

 

Сто лет назад произошло событие, глубоко всколыхнувшее Россию, да что там Россию, - весь мир. Газеты сообщили о нем телеграммой: «Астапово. 7 ноября. В 6 часов 5 минут утра Лев Николаевич Толстой тихо скончался».

«Смерть, - писал он, - есть перенесение себя из жизни мирской (то есть временной) в жизнь вечную здесь, теперь, которое я (уже) испытываю».

Восьмидесятидвухлетний мудрец и скиталец скончался, освободился от неустанных мук совести, мыслей о смерти, от всего бренного; а его вечная жизнь длится и поныне.

«Вот умрет Толстой, все пойдет к черту! – приводил Бунин слова Чехова. – Литература? – И литература».

Антон Павлович оказался прав: со смертью Толстого в 1910году закончился  ХIХ век, Золотой век русской литературы.

*   *   *

Владимир Набоков считал Толстого непревзойденным русским прозаиком. «Оставляя в стороне его предшественников Пушкина и Лермонтова, всех великих русских писателей можно выстроить в такой последовательности: первый – Толстой, второй – Гоголь, третий – Чехов, четвертый – Тургенев. Похоже на выпускной список, и разумеется, Достоевский и Салтыков-Щедрин со своими низкими оценками не получили бы у меня похвальных листов». Не придавая значения набоковской категоричности оценок, согласимся, что Толстой и в самом деле был и остается самым крупным из русских писателей, разделяя место на Олимпе литературы разве что с Достоевским…

Найдется ли эпопея, которую можно поставить в один ряд с «Войной и миром»? С чем сравнить трагизм и неизъяснимую прелесть «Анны Карениной»? Выразишь ли словами величавую мудрость «Смерти Ивана Ильича» и «Хаджи-Мурата»? И все это – Толстой. Ему были ведомы, как отцу Сергию, неукротимые порывы плоти, поиски праведной жизни, как Константину Левину, мучительный анализ своих чувств и поступков, как умирающему Ивану Ильичу. Жаждущий простой, естественной жизни юнкер Оленин и обуреваемый мыслями о славе и людской любви князь Андрей – это опять-таки отражение разных этапов духовного становления самого Толстого.  По сути, в каждом из толстовских героев в той или иной мере отразился он сам, во всей сложности и многообразии натуры.  

Бунин прав: 7 ноября 1910 года на станции Астапово кончилась не только жизнь одного из самых необыкновенных людей, когда-либо живших на свете, - кончился еще и некий необыкновенный человеческий подвиг, необыкновенная по своей силе, долготе и трудности борьба за то, что есть «освобождение», есть исход из «Бывания в Вечное»…

По-разному оценивали толстовскую философию; Ленин называл Толстого помещиком, юродствующим во Христе. Набоков утверждал, что Толстой, открыв для себя новую религию – помесь буддийского учения о нирване и Нового Завета («Иисус минус церковь») –  пришел к выводу, что искусство – безбожно, ибо основано на воображении, на обмане и без сожаления пожертвовал великим даром художника, довольствуясь ролью скучного, заурядного, хотя и здравомыслящего философа.  «Новая религия» Толстого однако породила великое множество последователей, ярых приверженцев вегетарианства, непротивления и прочего.

Иван Алексеевич Бунин, с младых ногтей боготворивший Толстого, тоже побывал убежденным толстовцем. В своей книге «Освобождение Толстого» он вспоминает комический эпизод столкновения Толстого с толстовством.

«…Однажды я сказал ему, желая сказать приятное и даже слегка подольститься:

- Вот всюду возникают теперь эти общества трезвости…

Он сдвинул брови:

- Какие общества?

- Общества трезвости…

- То есть это когда собираются, чтобы водки не пить? Вздор. Чтобы не пить, незачем собираться. А уж если собираться, то надо пить. Все вздор, ложь, подмена действия видимостью его…»

Ложь – вот демон, с которым Толстой вел борьбу на протяжении всей жизни. Грешил, предавался плотским утехам, жил в довольстве, клал печи и шил сапоги,  без конца противоречил сам себе, - и беспощадно и сурово, может быть, излишне сурово, судил себя, вивисектировал собственную душу, раскаивался  в заблуждениях, что отразилось в его предельно откровенных дневниках.     

Но все-таки история жизни и духовных терзаний Толстого нынче представляет разве что исторический и психологический интерес. Сто лет спустя после кончины яснополянского мудреца для нас, читателей, куда более значительно написанное им.

«Поначалу может показаться, - утверждал Набоков, - что проза Толстого насквозь пронизана его учением. На самом же деле его проповедь, вялая и расплывчатая, не имела ничего общего с политикой, а творчество отличает такая могучая, хищная сила, оригинальность и общечеловеческий смысл, что оно попросту вытеснило его учение…Так и хочется порой выбить из-под обутых в лапти ног мнимую подставку и запереть в каменным доме на необитаемом острове с бутылью чернил и стопкой бумаги, подальше от всяких этических и педагогических «вопросов», на которые он отвлекался, вместо того, чтобы любоваться завитками темных волос на шее Анны Карениной».

*   *   *

Толстой дебютировал в литературе повестью «Детство», имевшей громадный успех у читающей публики. Павел Анненков писал: «Автор передает нам действительное развитие собственного нравственного существа с той минуты, когда мысль, как синий огонек разгорающегося газового проводника, едва-едва теплится, не освещая еще вокруг себя ничего до тех пор, пока с развитием организма она все более и более крепнет и начинает ярко озарять предметы и лица… С необычайным вниманием следит он за нарождающимися впечатлениями сперва ребенка, а потом отрока, и каждое слово его проникнуто уважением как к задаче, принятой им на себя, так и к возрасту, который столько же имеет неразрешимых вопросов, нравственных падений и переворотов, сколько и всякий другой возраст.

Судя даже по тому, что теперь имеем от него, мы уже с полным убеждением причисляем гр. Л. Н. Толстого к лучшим нашим рассказчикам и ставим его имя наряду с именами гг. Гончарова, Григоровича, Писемского и Тургенева…»

Даже главный наш «революционный демократ», решительно отвергавший «чистое» искусство в пользу искусства утилитарного, бичующего общественные пороки, Н. Чернышевский признавал: «Граф Толстой обладает истинным талантом. Этот талант принадлежит человеку молодому, с свежими жизненными силами, имеющему перед собою еще долгий путь – многое новое встретится ему на этом пути, много новых чувств будет еще волновать его грудь, многими новыми вопросами займется его мысль, - какая прекрасная надежда для нашей литературы, какие богатые новые материалы жизнь дает его поэзии!»

Двадцатидвухлетний Толстой в «Детстве» впервые коснулся смерти; в главе «Горе» описаны  ощущения Николеньки у гроба матери. «Глава эта, - замечает Бунин, - есть нечто совершенно удивительное по изображению и внешнего, и внутреннего. Сила изобразительности внешнего как будто преобладает. Но из этого внешнего исходит истинный ужас внутреннего…»

Семь лет спустя Толстой пишет рассказ «Три смерти»: в чахотке умирает молодая богатая дама; умирает бедный ямщик; наконец, умирает дерево. А спустя два года Толстой сочинил «историю лошади» - повесть «Холстомер», рассказ о жизни и смерти пегого мерина и его хозяина, князя Серпуховского.

А сколько смертей насчитаем мы в «Войне и мире», начиная с кончины екатерининского вельможи графа Безухова, гибели Пети Ростова и смерти маленькой княгини Болконской до медленного «пробуждения от жизни» самого князя Андрея! «В сущности, - заключает Набоков, - Толстого-мыслителя всегда занимали лишь две темы: Жизнь и Смерть».

А уж жизнь он любил – во всех проявлениях! Его сын Илья Львович рассказывал: «Уехали мы, молодежь, однажды на охоту в отъезжее поле и до того допились, охотясь, что выдумали водку зеленями мерзлыми закусывать, а ходить на четвереньках, - будто мы волки…Как отец хохотал, когда я ему это потом рассказывал!»

Вспомним блистательную сцену охоты молодых Ростовых с дядюшкой, которую завершает русская пляска Наташи; действительно, как, откуда эта графинюшка узнала и поняла самую душу русского танца? Да и пустой и ничтожный  Стива Облонский – до чего хорош, живописен, выразителен!

Толстого как художника весьма занимает все телесное. Недаром Мережковский в своей книге «Л. Толстой и Достоевский» назвал Толстого ясновидцем плоти. Приведу пространную цитату.

«…Кажется, во всемирной литературе нет писателя, равного Л. Толстому в изображении человеческого тела посредством слова. Злоупотребляя повторениями, и то довольно редко, так как большею частью он достигает ими того, что ему нужно, никогда не страдает он столь обычными у других, даже сильных и опытных мастеров, длиннотами, нагромождениями различных сложных телесных признаков, при описании наружности действующих лиц; он точен, прост и возможно краток, выбирая только немногие маленькие, никем не замечаемые, личные, особенные черты и приводя их не сразу, а постепенно, одну за другою, распределяя по всему течению рассказа, вплетая в движение событий, в живую ткань действия.

(«Блеск блестящих глаз» старого князя Болконского, жилистые сухощавые руки, «круглость» тела Платона Каратаева, белые, пухлые руки Сперанского, такие же руки Бонапарта).

Язык человеческих телодвижений, ежели менее разнообразен, зато более непосредствен и выразителен, обладает большею силою внушения, чем язык слов. Словами легче лгать, чем движениями тела, выражениями лица. Истинную, скрытую природу человека выдают они скорее, чем слова.

…Л. Толстой с неподражаемым искусством пользуется этою обратною связью внешнего и внутреннего».

Чехов говорил Бунину: «Знаете, что меня особенно восхищает в нем, это его презрение к нам как писателям. Иногда он хвалит Мопассана, Куприна, Семенова, меня…Почему? Потому что он смотрит на нас как на детей. Наши рассказы, повести и романы для него детская игра, поэтому-то он в один мешок укладывает Мопассана с Семеновым. Другое дело Шекспир: это уже взрослый, его раздражающий, ибо он пишет не по-толстовски…»

В самом деле, что такое Куприн с его, говоря словами Бунина, большой талантливостью, - и нередким дурновкусием, пошловатостью некоторых фраз, или Леонид Андреев («Он пугает, а мне не страшно») с нагромождением преувеличенных ужасов, или Горький  с его ходульными босяками, говорящими ужасно пафосно, – рядом с Толстым, у которого Анна сама чувствовала, как светились в темноте ее глаза!

Толстой-художник – это с его-то «неотделанностью» фраз и длиннейших периодов, новаторской композицией, резкой самостоятельностью

суждений! –  могучий источник творческого излучения, чье воздействие

испытали очень разные писатели. В стилистике раннего (времен «Разгрома») Александра Фадеева, скажем, легко угадывается влияние толстовской прозы.

Фазиль Искандер рассказывал мне:

- Глубже всего в мою душу входили произведения Толстого. Я их перечитывал, любя и автора, и его творения. Есть у меня ощущение, что я знаю настроения Толстого любого периода. Мне кажется, самое лучшее настроение было у него, когда создавалась - с рекордной быстротой! - «Война и мир». В шесть лет, не отрываясь от стола, написать такую громаду! Другая его великая книга, «Анна Каренина», уже несет в себе дальние громы, может быть, даже предвестия его ухода. И последний всплеск могучего дара - «Хаджи-Мурат». Здесь уже личная драма Толстого. Хаджи-Мурат, зажатый между Шамилем и русскими, - сам Толстой с его метаниями между христианством и церковью, между революционерами и христианством, с попытками наставить всех на путь истинный...

*   *   *

Толстой-историк – отдельная тема. Собственно говоря, художник в нем всегда перевешивал историка. Хотя сам Лев Николаевич по этому поводу замечал: «Когда я пишу историческое, я люблю быть до малейших подробностей верным действительности». Работа над повестью «Хаджи-Мурат» продолжалась на протяжении почти десяти лет. В подготовительном, так сказать, периоде Толстой проштудировал около пяти тысяч(!) страниц разных сочинений. Толстовский шедевр насчитывает десять редакций, многочисленные варианты. В 1903 году Лев Николаевич пишет: «Пересматривал «Хаджи-Мурата». Не хочется оставить со всеми промахами и слабостями, а заниматься им на краю гроба, особенно, когда в голове более походящие к этому положению мысли, совестно. Буду делать от себя потихоньку».

Что нам теперь до того, насколько верно изобразил Толстой Николая I или генералов Закомельского и Козловского, насколько точно отразился в повести конфликт между Хаджи-Муратом и Шамилем? Мы открываем первую страницу и, покоренные красотой толстовского языка, читаем: «Куст «татарина» состоял из трех отростков. Один был оторван, и, как отрубленная рука, торчал остаток ветки. На других двух было на каждом по цветку. Цветки эти когда-то были красные, теперь же черные. Один стебель был сломан, и половина его, с грязным цветком на конце, висела книзу; другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братий кругом его.

«Экая энергия! – подумал я. – Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается».

Вот этот-то «татарин», или попросту репей, найденный в поле, и стал импульсом творческого озарения, образом непокоренного, гордого Хаджи-Мурата.

По поводу «Войны и мира» Толстой высказался вполне определенно: «Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. «Война  и мир» есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось. Разногласие мое в описании исторических событий с рассказами историков. Оно не случайное, а неизбежное. Историк и художник, описывая историческую эпоху, имеют два совершенно различные предмета.  Как историк будет неправ, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в его значении историческом».

Выжидающий Кутузов «придумывал всякого рода движения наполеоновской армии…но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжении первых одиннадцати дней его выступления из Москвы, - метания, которое сделало возможным то, о чем все-таки не смел еще тогда думать Кутузов: совершенное истребление французов». И узнав о том, что Наполеон оставил Москву, Кутузов употребил все силы на то, чтобы властью, хитростью, просьбами удерживать свои войска от бесполезных наступлений, маневров и столкновений с гибнущим врагом…

Я не историк и не берусь судить, действительно ли Кутузов полагался на Волю Божью и  не мешал событиям развиваться самим по себе. И действительно ли Наполеон не отдавал приказа отступать по Можайской дороге, а лишь подчинился неким силам, действовавшим на него… Гораздо важнее, что и неприятных Толстому Наполеона или Мюрата, старого грузного Кутузова и его генералов видишь воочию, и иными, чем у Толстого, уже не представишь.

*   *   *

Дочь Толстого Татьяна Львовна записала в 1889 году в своем дневнике:

«Сейчас он (Толстой. – Ю.К.) приходил сюда и спрашивал, что я делаю,  - я сказала. Он говорит: «И я тоже дневник пишу, - но это секрет. Я уже три месяца пишу, но никому не говорю. Я, - говорит, - даже прячу его». Я спросила, что он – так пишет или с какой-нибудь целью, - он говорит: «Так. Про свою духовную работу. А ты тоже?» Я сказала – да. Он говорит, что его духовная работа состоит в том,  чтобы добиться трех целей: чистоты, смирения и  любви, и что когда он чувствует, что приближается к этому, то счастлив».

Думается, что духовная работа, что совершалась в Толстом-человеке на протяжении жизни,   способствовала литературному подвигу Толстого-писателя.

 

Опубликовано в газете «РОДНИК», Russian Cultural Herald, New Zealand

August, 2010

 



Хостинг от uCoz